И вопреки всей физике, школьной программе, вопреки прогнозам синоптиков и сугробам, изморозь — именно в том месте, сквозь которое взгляд уходит в снега, — тает. Сворачивается из кристалликов, ясная, прозрачности горькой.
Одна-единственная большая капля на вагонном стекле. Медленно-медленно скатывается вниз. Пронизывающей сапфирной синевы — слеза. О тех, кто.
А на столике плацкартном — где серо-белый поцарапанный пластик, присохшие пятна пива, упаковки от чипсов и скомканное тряпчатое вагонное полотенце в углу — лежит кусок пирога. Конечно же орехового. Откуда другому взяться.
Покормить бы щеглов да скворцов, право слово.
Да нету их.
Совсем нету.
Зима.
Да, вот, и последнее, больше пяти нельзя, так уж заведено, шесть — это уже грани костей, другая игра, а пятую — бери-выбирай, ведь уже понятно, что на самом-то деле выбираешь, к чему рука тянется, голова клонится да сердце успокоится, пятая чашка — она обычно разнотравная, медуница, васильки, дикая гвоздика, кипрей, ковыль, мышиный горошек, мелодия в несколько глиняных дырочек, лютик, ландыш ли, белладонна, ядовитое волшебство, — мы давно не бывали дома, и уже не войдем в него, и уже не сыщем причины повернуть облакам навстречь, и повытерлась та овчина, от которой золото — речь, а потом обрыв мелодии, то ли ветер некстати налетел, зашуршал, то ли облако накрыло, то ли где-то — далеко-далеко — торопливый поезд перебил, а о худшем и не думать, нет, не будет худшего в ласково-доверчивом разнотравье, вот хоть ромашку спроси, как она раскрывается в солнце, вот хоть у одуванчика легкости поучиться, а мелодия — что мелодия, не исчезнет же вовсе, не развеется утренним клочковатым серо-розовым туманом, переменится ветер — и еще услышим, а не услышим — так допишем сами, впервой, что ли, мы давно детьми не бывали, камень-ножницы, ты ответь, повзрослеть случится едва ли, вероятнее умереть, но живем, полыхаем, любим, чертим свой маршрут от руки, белладонна, ландыш ли, лютик — лепестки летят, лепестки… Лепестковый, цветочных крыльев чай и бери, густо-ароматный, травный, травление — это ведь такое выжигание по сердцу, когда само сердце потом — произведение искусства, а что больно немного, так это такой вот множитель, иначе не бывать произведению, любая жемчужница подтвердит, все равно что-то прорастет да зацепит, как бы ласково ни касались крылья-лепестки, все равно — будет ветер, все равно подниматься и закладывать вираж, все равно, по большому-то счету, каждому быть там, в чуть белесой вышней синеве, — одному. А иного счета, кроме большого, тут не придумано, и не надо.
Большая цветастая кружка, обливная керамика, гладко-выпуклый рисунок, двумя руками крепко держать, за деревянным столом сидеть, ногами болтать, потом под лавкой искать свалившийся светло-коричневый сандаль с наполовину порванным ремешком, а вообще хорошо и дремотно немного, разве что пару комаров схлопнуть между ладонями, успеешь не успеешь, ускользнули, снова прилетят. А потом на лампу много кто прилетит ввечеру: и врезающиеся в стену глупые майские жуки, и прозрачно-хризолитовые изящные златоглазки, и упитанные бабочки-бражники, увесистые, как мини-бомбардировщики, и называются похоже и жутковато — «мертвая голова»…
И почувствовать откуда-то с улицы головокружительный аромат печеных яблок с корицей — будто совсем рядом. От соседей справа, наверное, там к Эвелине Бернардовне внучки приехали, она и старается…
…И вспомнить, по запаху в прошлое пройти, как по коридору, шесть лет, а подруге Эльке восемь, она совсем взрослая и твоя подруга, и с ней можно сбежать в лес на Черную речку, не ту, про которую в книжке у Максима, брат объяснял, что Пушкина совсем не тут убили, а возле метро в самом Ленинграде, до которого ехать через Ломоносов / Ораниенбаум, и еще далеко потом, а черная речка от торфа, то есть давно бывшего и сгнившего леса, зайти в воду — мягко и словно легкая пыль в воде, но это только там, где вода чистая, а есть еще такие места, где совсем болото, и непрозрачная уже-не-вода, и вязкие пузыри. Там, если сорвешься с полузатопленного бревна, надо сразу падать на спину в грязь, как бы ни было жалко платья, и руки-ноги растопырить, точнее, сначала руки, и потом подгребать ими, чтобы вытащить ноги, а потом к ближайшему дереву или бревну, которое прочно, и медленно-медленно двигаться, и ни в коем случае не бояться, а иначе засосет болото, как всех не умеющих. Ты один раз уже срывалась так, это нисколечки не страшно, если знаешь что делать, только потом очень долго в чистой воде отмывать и платье, и волосы, чтобы бабушка не узнала, — иначе не яблоки с корицей и капелькой меда внутри, а в угол, и надолго, и противный запах валокордина по комнате.
То есть ты, конечно, знаешь, что сбежать на день вот так вот — это тоже в угол. Но, во-первых, ты с Элькой, а она взрослая, и с вами точно ничего не случится, а в страшилки про сбежавших из части солдат, которые кого-то там убили, ты не веришь, да и вообще ни привидений, ни мышей не боишься. Мышей — совсем взаправду не боишься, они забавные и щекотные. А во-вторых — ну очень хочется, и не на те острова, куда вы обычно бегали, с котелком и пачкой маргарина, потому что полно маслят и лисичек, а есть хочется, а там только развести костер и поставить котелок, можно и сварить, но пожарить вкуснее, а разводить костер тебя уже год как научили, и готовить тоже, ты ведь уже почти взрослая. Нет, сегодня — на дальние огороды, где голубика в ваш рост и сизая от ягод, где можно утащить немного картошек (все равно хозяева не видят, ну а если бы знали — что им, куста жалко, что ли? Одного куста хватит? Ритка, давай два, картошка совсем еще маленькая, ранняя) и где вы еще не бывали, вот что главное.